04 марта 2009 г.
Портрет в шкафу
До войны я прилично рисовал, и отец, видя такое дело, в Москву съездил и красок чемодан на Кузнецком мосту мне накупил - тогда ведь это дешево было. В сорок первом вознамерился я серьезно учиться живописи, но вместо этого оказался штурманом пикирующего бомбардировщика. Домой вернулся в сорок шестом старшим лейтенантом, вся грудь в редкостных орденах. Ас бомбометания и аэрофотосъемки, как-никак. О какой-либо работе я и мыслить без боли не умел, одна живопись в голове. Книг-то много о художниках прочитал, богемы хотелось. Жить впроголодь, но искусством. Тогда это было запрещено, конечно, и каралось, но фронтовиков некоторое время не трогали, смотрели на их завихрения снисходительно. Да и безработица была страшная. Продурил я около года: на этюды ходил, картины разные сочинял, портреты снимал с девиц... Жил один - родители удивительные были люди, во всем потакали мне. Долго бы мое счастье не продлилось, и замели бы меня, естественно, со временем, за низкопоклонство перед Западом, но тут у нас в городе открылось художественное училище, и я в него поступил. Срок обучения был пять лет, вели нас столичные ссыльные художники, известные в мире люди. Великолепная, в общем, школа, никакой академии не надо. Со свистом пролетели эти пять лет - и вот я законченный маэстро. Опять шалю, нигде пока не работаю. Вдруг хватают меня на улице, привозят в невеселое одно место и указывают: изготовить к завтрему большой портрет товарища Сталина и поменее - товарища Берия. То ли партконференция у них в «органах», то ли что наподобие. Ужаснулся я про себя: два портрета за сутки! Даже великий Дюрер купчишек каких-то по году рисовал, а тут вожди. Конечно же, учиню, да ведь лень бесплатно пахать.
Прибрел домой и стал думать, как бы и дело сделать, и не больно перенапрячься. Нашел портрет товарища Сталина - эскиз моего училищного диплома: оберточная проклеенная бумага, масло, размер внушительный. Отыскал и подходящий подрамник с незагрунтованным холстом. Наклеил бумагу на него, вогнал в раму и оставил сохнуть пока. О бумаге под краской догадаться было нельзя, это я знал по опыту. Для товарища Берия определил место на стенке шкафа. Был у меня большой этюд, интерьер моей мастерской: печка железная с трубой в окно, натурщица обнаженная на подиуме, а сбоку огромный старинный шкаф. Композиция мне не задалась, половину шкафа явно следовало отрезать, и теперь я надумал сбацать здесь портрет Лаврентия Павловича, а потом уж и выкроить его под раму. Благо, и холст грунтовать не надо, да грунт и высохнуть к утру не успел бы. Писал на лаке, естественно, чтобы на лету застывало, и управился за полдня. Вечером натурщица моя с подругой пришла, самогонка у них, закуска... Выпили под февральскую пургу, холодца натрескались, в кино сходили... У знакомого столяра взял я в долг подрамник и раму для портрета любимого Лаврентия, а девушки чаю и сахару купили. По пути две студентки-художницы пристали, обе из богатых домов. Сняли такси, шампанское стали прямо из бутылок хлестать, песни петь и, помнится, даже останавливались не раз, вываливались из машины и плясали. Парней тогда не было почти и никто на такое не дивился. В мастерской спьяну хохотали: стенка шкафа на интерьере как бы проломлена, и из дыры товарищ Берия смотрит, как живой. Пялится на обнаженную девку, стекла пенсне блестят, рожа безмерно плотоядная. Гуляли под патефон едва ли не до утра, а потом подружки мои устали, а я за дело наконец взялся. Надо было товарищу Сталину усы и пуговицы подновить, да лаком его побрызгать, чтоб свежим выглядел. А у меня невроз после контузии остался - ночь не посплю, днем спина чешется. Правлю я Сталину усы, а ручкой кисти то и дело спину царапаю. Вдруг сзади гнусный косноязычный рев: «Падазит! Ты кого чесоточной кисточкой дисуешь?!» Оглядываюсь: мамоньки, сам председатель «органов» со свитой! Зачем так рано приехали?! Как вошли?!. Натурщица с подругой за столом полуголые с папиросками сидят, юные художницы на диване валетом дрыхнут, обе в моих рубашках - за неимением пижам. Одна - внучка третьего секретаря обкома, другая - дочь прокурора. У внучки на груди книжка - стихи Есенина, ужасающий по тем временам разврат. Кругом бутылки, хребты селедочные, на столе холодец размазан и чай стоит в чашках недопитый, за ночь отвратно порыжелый. Увидав интерьер о натурщицей и товарищем Берия в шкафу, пришельцы аж задохнулись. Через три минуты я был в наручниках и влеком на машине в «органы». Ввергли в одиночную камеру без окна, поморили голодом, поморозили, а потом вдруг вернули холсты и выпустили, с тоскою посоветовав замазать портрет Лаврентия. Оказалось, времени порядком прошло, товарищ Сталин уже загнулся, товарищ Берия арестован. Мастерская моя цветами убрана, все девушки за столом сидят, словно не уходили вовсе. Задвинул я портреты подальше и поехали в ресторан гулять. А на другой день я летний пейзаж за городом писал. И жил опять счастливо несколько лет, нигде не работал - пока Никита Сергеевич за тунеядство сажать не начал. Тут пришлось пойти в училище на полставки, меня давно звали дипломников вести. Вел годов десять, а потом Леонид Ильич, спасибо ему, послабление дал себе, а заодно и нам тоже, фронтовикам, и я из училища удрал. И вовремя, оказалось: обкомовский третий секретарь назначил туда директором некоего провинившегося инструктора. Образованье у мужика - истфак, засим партшкола, хорош живописец, мать его... Сейчас, кстати, такой же точно штрафник, член былой партии, пенсии в училище дожидается - и с таким же образованием. И не помню, который уж он по счету. Хирургов бы, что ли, ставили, те хоть в анатомии понимают... Из училища убежавши, вышиб я инвалидность по контузии - и никто уж не донимал меня с работой. В конце восьмидесятых сделал персональную выставку. Всю ее иностранцы на корню закупили - позорно дешево, да ведь и художнику пить-курить, а иногда и поесть охота. Принесли деньги в мастерскую, сели коньяк с моими натурщицами глушить. Девки новые как раз были, молодые, им иноземцы-то в диковинку. У кого как, а у меня натурщицы долго никогда не задерживались, замуж выходили. Общение-то большое, всякий день хоровод: студенты, художники, заказчики... Сидим, значит, а американец один попросил дозволения в холстах порыться. Ну и выволок нечаянно тот самый интерьер с товарищем Берия в шкафу. Американец почему-то узнал Лаврентия и потребовал объяснений. Я рассказал, как было. А сам думаю: неужто он купит эту дрянь? Уступлю, думаю, долларов за пятнадцать для приличия. Но американец дал сто - как я понял, от музея истории диссидентского движения.
А какой же из меня диссидент?! Смешно подумать, но так вот она иногда и пишется, история-то: с точностью до наоборот.
Дань времени
Случается, знают о чем-нибудь два-три человечка, а не рассказывают до времени: нельзя. А спустя годы факт уж властям не интересен, срок за него не светит, проповедуй, герой, на любом углу! Да история-то в свое время ничего не заметила, пролетела на вороных, и получается, что и не было как бы ничего. А и возле живописи факты, конечно же, имелись, но именно тайные сугубо. О самой живописи не говорю, ибо нет искусства без тайны. Тут, конечно, дело философическое, отвлеченное. Поэты, например, так прямо и заявляют: нет тайны, нет и поэзии. И это святая правда, не все рифмованное - стихи, и, добавлю, не всякий холст - живопись.
Вышло у меня так, что в июне пятьдесят первого мотался я по делам в Москве. Кого-то там, как всегда, совершенно по-идиотски чествовали - китайцев, что ли, а может быть, и папанинцев каких-нибудь - и центр столицы заполонен был протокольно-радостным демосом. Газеты читал я редко и с отвращением, и почему происходит очередное гульбище, не ведал. Нужные мне конторы - я хлопотал бумаги для знакомого человека - в большинстве не работали, сотрудники, очевидно, всем составом убежали кричать «ура», и мне ничего не оставалось, как слоняться по городу до ночи, а потом маяться на Казанском вокзале до утра. Москву я не знал и брел почти наугад, выбирая места потише, ибо давно уж очумел от шума, жары и толкотни. И вот, на одной безлюдной улочке вдруг вывеска благородного шрифта: «Выставочный зал». Я, конечно, сразу туда. Особняк старинной работы, вход прямо с тротуара, обстановка приветливая, скромная. Персональная выставка такого-то: молодого, но уж профессора и прочее. Имя широко еще не известное, но все же. Скажем, не Владимир Серов с пресловутыми его «Ходоками», во все хрестоматии и численники вошедшими, но тоже сильный весьма, даже мощнейший живописец и, по слухам, раньше очень далекий от политики, в отличие от человека помянутого.
Старушка-смотрительница спросила, не художник ли я, и, узнав, что точно художник, пропустила меня по обычаю бесплатно. Первый зал заполняли студии самой высокой пробы, целая галерея графики. Автор как бы показывал, на что он способен в нашенской основе основ, в рисунке. Были тут и уголь, и сангина, и карандаш, и ламповая, забытая ныне копоть. Созерцать это чудо мастерства можно было и час, и два, и всю жизнь. Второй же зал загромождала дань времени. В следующем, третьем зале виднелись через дверной проем великолепнейшие пейзажи, и я хотел было, не останавливаясь, мелькнуть туда, но замер. Я человек крепкий и сознание у меня не помутилось, но увиденное произвело на меня действие, о котором обычно говорят: как колом по башке. Прямо передо мной висел холст, изображавший Сталина за чрезвычайно странным занятием: в присутствии нескольких генералов вождь норовил попасть чубуком трубки в таракана, бегущего по расстеленной на столе военной карте. Невероятно! В середине картины, в самом ее фокусе, отбрасывая длинную на бумагу тень, мчится где-то по Польше таракан, очень живо изображенный. Сейчас его настигнет и раздавит чубук! Не описать ужас насекомого! И сразу молнией мысль: а что Сталин?! Пришмякнет он, значит, таракана, вытерет о карту чубук, да и засунет обратно в рот?! Генералы справа и слева от стола в легком почтительном наклоне с усердием вперились в чубук. Сталин дан на фоне окна, лицом к зрителю. Он в маловатом драном мундирчике, застегнутом на одну пуговицу, - а других нету, оторваны, - в погонах младшего лейтенанта ветеринарной службы и явно давно не брит. На окне зa ним столетняя паутина, сквозь которую едва просвечивает рубиновая кремлевская звезда, зато преотлично смотрится на свету здоровенный паучище. В тени у плинтуса под окном лежит настороженная колбасою мышеловка. На соседней, посвященной Сталину же, картине «Утро Родины» автор совсем уж распоясался: генералиссимус, снятый при всем параде, любуется на пейзаж с деревянной лагерной вышки. Противоположная стенка зала тоже дышала адом. Там тоже висели две картины, но уже с Лениным Назывались они, помнится, вполне расхоже: «Молодость вождя» и «Первый день революции». Молодой Володя подан был веселящимся на пикнике - стоит себе у костра в пиджачке внакидку, за пояс книжка «Конек-горбунок» засунута, сытое личико словно бы молоком облито, и комары-то его не портят, и самое светило не жжет. А рядом, сильно выпирая из лопухов и декольте, дрыхнет на жаре пьянющая дама - почему-то в одном ботинке. За костерком мастерски-ненавязчиво намечена на траве газетка, а на ней алмазом блестит опорожненная посудина. На другом полотне Ильич и его соратники мрачным октябрьским утром черными птицами возносятся по ступеням Смольного. Ленин оторвался вперед, он мчится резво и выглядит несколько лихорадочней своей ватаги, да и немудрено: на фалдах раздуваемого ветром пальто повисли у него две разъяренные собаки. И целая стая псов хватает за пятки отстающих - Бонч-Бруевича, Луначарского и носатую бабу Стасову. Всю среднюю стену против окон занимала весьма не слабо написанная картина «Сила народная». Какое-то уличное шествие, десятка три сделанных отлично голов и фигур на первом плане, и все они резко разные, что ни человек - личность. Огромный труд, словом, И все бы ничего, да в руках у них портреты Августейшей Семьи, а над головами транспарант, Самодержавие восславляющий. Одеты люди по-современному и песни поют. Заменил я мысленно Николая на Иосифа, а самодержавную надпись на транспаранте - на первомайскую, и все стало яснее ясного. Потрогал пальцем портрет Царя - краска еще не высохла. Художнику кто-то подкузьмил. И человек сей, размыслил я, определенно умопомешанный, а то и самоубийца. Да и мало того: расстреляют, ведь, и меня - единственного покуда, кажись, свидетеля, и людей, изображенных на демонстрации, и автора, и бабку-смотрительницу, и выставком, и всех наших друзей и родственников, да еще и тайную организацию нам прилепят. Я поспешно проверил остальные картины: на вцепившихся в ленинское пальто собаках, на ботинке под лопухами, на паутине, вышке, «Коньке-горбунке» и прочем краска тоже оказалась еще сырая. Можно было предположить, что вчера злоумышленник затаился где-то здесь, в залах и, запертый, за остаток дня довел картины до дела. Или влез вечерком в окно, отперев его днем при посещении выставки. Простейшая, как мычание, догадка оказалась на диво верной: окно пейзажного зала выходило во двор и было едва прикрыто. В противоположном здании помещалась техническая библиотека, вечером она наверняка не работала и злодей почти и не рисковал. Картины и книги в те времена не воровали и сторожей явно тут не было, а о сигнализации тогда не слыхивали еще. Про художника я решил, что помогут ему сейчас только Господь да я.
Вежливая смотрительница сказала, что если я уже посмотрел картины, то она, пожалуй, уйдет домой на обед. Я спросил, бывает ли на выставке автор. Да, ответствовала старушка, он и на открытии был, и вчера несколько часов. Но вчера, как и нынче вот, посетителей, считай, никого - и он ушел, очень этим расстроенный: молодой, не привык еще... Я спросил его адрес - жил он, оказалось, недалеко, проследил, точно ли уйдет на обед смотрительница, и побежал к художнику.
Обитал он во втором этаже старого приличного дома, тут же, на мой манер, имел и мастерскую, и оказался красавцем лет тридцати, а то и менее. С ним была девушка, явно в квартире не живущая, натурщица, мне подумалось. Он страшно обрадовался, узнав, что я посмотрел его работы и теперь пришел к нему познакомиться. Однако надо было спешить, и я рассказал ему увиденное. Грешник, видно, не состоялся из него, и Бог ему помогал: художник пригласил меня в мастерскую, где в ряд стояли копии висящих на выставке картин, заказанные недавно в какой-то конференц-зал. Имелся и ключ от здания, художник попросту позабыл вернуть его дирекции в день развески картин. Мы остановили на улице грузовик и за щедрую плату домчали копии к месту минут за десять, включая время погрузки. Девушка суетилась с нами и додумалась захватить ведерко с клеем и рулон обойной бумаги. Все испорченные картины мы быстро вытряхнули из рам, залепили бумагой и на той же машине отправили с девушкой домой. А через полчаса и сами пришли туда же и втроем принялись за реставрацию. Таланту безвестного лиходея можно было только завидовать: все дополнения на холстах написаны были с блеском, едва ль не превосходящим авторский. Та же мышеловка, к примеру, слепилась двумя мазками широкой кисти, а с трех-четырех шагов смотрелась уже и треснувшей, и пыльной, и как-то зловеще напряженной. Таракан со своею нервно бегущей тенью выглядел вблизи случайной, неряшливой, длинно потекшей кляксой. А стоило отойти - и впечатление оказывалось совсем иное. Посмотрите-ка, восхищался художник, у меня вот тут была проплешина глины в лопухах, с натуры лопухи-то писал, а это юное дарование - наверняка юное! - ляп ботинок сюда, бац декольте вот здесь - и нате вам, дама спит в лопухах полуразутая!
Девушка собралась куда-то и отсутствовала довольно долго. А вернувшись, рассказала другу-художнику: я так и думала, это Колька все понаделал! Я-то у тебя ночевала, а кто-то брякнул по пьянке в общежитии, что меня, наверно, «органы» замели, ибо племянница врагов. А ты, декан, разрешение на арест подписывал. Колька жить без меня не может, влюблен совершенно неестественно, и вот, замыслил он не один героически погибнуть, а и тебе, декану, сволочи такой, за бедную студенточку отомстить... А меня увидал - позеленел. Успокоила - а у него иная уже тоска: теперь, вздыхает, не сдать мне летнюю сессию, декан-то меня завалит!.. Ох, я ему сказала, глуповат ты немножко для меня... Да и ушла...
На Казанском вокзале вряд ли скучали без меня, но и я скоротал ночь без скуки, выспался в тихой мастерской. Я еще не вставал, а уж благодарный художник по своим связям выправил нужные мне бумаги. Вечером он проводил меня на поезд и более мы не виделись, в Москву я как-то не наезжал.
Любители: самодеятельные и члены
Я уж как-то упоминал - с конца правления хрущевского и до середины брежневского, лет десять, служил я в художественном училище, вел дипломников. Среди своих всегда считался - серьезным мастером, для властей же был «бич с валетом». В училище сунулся потому, что милиция намерилась внести мою квартиру-мастерскую в список притонов, а меня, свободного художника, упечь куда-то в комяки за тунеядство. Мною живо интересовался третий секретарь обкома, иначе как обер-штурмфюрером меня не звавший. На войне я был старший лейтенант, летал на бомбардировщике, да год прослужил в Германии, где поднахватался европейского политесу. Много знал, много рассказывал, но мои фронтовые байки настолько резко, видно, расходились с казенным штампом, что я сделался притчей во языцех. Секретарь, в войну политрук, люто меня возненавидел, крыл по телефону арийской стервою и грозился науськать на меня «органы». Я не знал, что ему ответить, и только диву давался: неужто секретарю обкома нечем более голову занять?! Кто я такой, чтобы взять на себя столько вельможного внимания? В «органах» я уж гостевал и мне туда не хотелось.
Я спасался на полставки в училище и продолжал числиться в самодеятельных художниках. Лет через семь власти несколько пообмякли и друзья тихой сапой протащили меня в Союз. В этом самом Союзе членом пробыл я, однако, всего три дня, билет-то даже не успел получить, вступление обмыл только. А после обмытия не дошел ночью из училища к себе, воротился, да и улегся у дипломников на соломе: девица одна писала диплом про гражданскую войну, под названьем «У коновязи». Кто-то из недругов усек, позвонил в обком и меня тотчас повязали. Влез в здание преступным путем... спал на охапке ворованной соломы... сорвал дипломнице учебный процесс... коей дипломнице поставить на вид за содействие проникновению в окно... Словом, из членов исключили, едва успевши в них записать. Получается, профессионалом я был три дня - уж шикарней факта для биографии не сыскать! - а остальную жизнь настоящим художником как бы и не считался, разве что у Господа Бога. Тогда в искусстве было регламентировано все - окромя водки, разумеется. Все художники круто различались на любителей, самодеятельных и членов. Каста презренная любителей состояла из людей от сохи, живописи нигде не учившихся. Выставляться им было воспрещено, разве на полевом стане где-нибудь. А зонально-официально, да чтобы включили в каталог и в галерею впустили, об этом бедняги и не грезили. Выставки самодеятельных художников иногда, все-таки, случались, но тоже без каталогов и последствий. Однако же, каста самодеятельных сплошь имела художественное образование и из нее неисповедимыми путями изредка рекрутировались будущие члены СХ. Особо настырную, но «лишнюю» молодежь - до возраста тридцать пять - томили в Союзе молодых художников, но устава этой конторы никто не знал. Самодеятельного художника или художника-любителя ни одна газета ни разу на моей памяти не назвала просто художником, ибо таковым считался лишь член. У писателей, к слову, было еще пожестче. Не система - железо: у них никто, кроме члена, не смел называть себя писателем! Да и сейчас не смеет. Никаких там писателей-любителей и, подавно, никаких самодеятельных! А если кого-то назовут «молодой начинающий писатель», это значит, в рекруты его поверстали и завтра он будет член. Я знаю случай, когда покрыли молодым-начинающим поэта, которому шестьдесят три исполнилось. Непотребство это идет, конечно же, сверху, сами-то мы по уму и таланту судим и величаем.
Личности имеются всюду, но сугубых оригиналов, скажу я вам, встречал я больше среди любителей. Они частенько наведывались в училище, привозили картины показать, спросить совета. Я знал изумительнейших мастеров, едва умевших написать свое имя и никогда не выставлявшихся. Двадцать пять послевоенных лет особо были богаты на любителей. Если бы собрать работы сих живописцев-мучеников, пришлось бы построить город из одних галерей. Для огромной нашей страны это бы ничего не стоило - это же дешевле, чем, скажем, плотину сделать и содержать, а непривычные ко вниманию художники отдавали бы картины за так, да еще со слезами благодарности. Иногда работы любителей поражали меня своей нелепостью, иногда я приходил в ужас от созерцания нечеловеческого труда, вбуханного в картину автором. Представьте себе такое вот. На большом холсте изображена застекленная витрина с расклейкою центральной газеты за пресловутый март пятьдесят третьего. Очень выделяется заголовок репортажа: «У гроба». А название у картины - «Свежий номер». У витрины - разномастные затылки читающих. Лица их отражаются в стекле, а сквозь отражения еще и просвечивает газета. Отражаются там и небо, и площадь провинциальная. Собаки, лошади, куры, очередь в хлебный магазин... С десяток мелких любопытных сюжетов. Но что поразило-то меня: через все это на газетных листах свободно читался текст, совершенно весь, от заголовка до адреса редакции. Помню еще одного маэстро наподобие. Он подделывал фотоснимки, да так, что публика - соответственная, конечно же, - застывала в изумлении. Цель своего труда он и сам, кажется, не ведал, и потому объяснить вразумительно не мог. Сначала он, как и многие любители, добивался в картинах особой тонкости, «как на фото», но увлекся и стал изготовлять кунштюки-обманки, очень далекие от живописи. Был счастлив, если его картинки люди принимали за фотографии.
Среди наиболее дремучих любителей бытовало тайное убеждение, что для изображения Ленина существуют особенные способы, или как бы шаблонные приемы, и освоившим эти методы где-то на спецкурсах ЦК- не ниже! - выдаются затем и должные справки. А более никто не имеет права покушаться на лик вождя. Кажется, не было любителя, который не дерзнул бы нарушить табу. «Умеет Ленина рисовать» - у них это значило признание мастерства. Году, помнится, в пятьдесят шестом один такой дядя, человек добрый и простой до наивности, пришел ко мне и позвал посмотреть картины. Жил он в пригороде в своем деревянном доме, имел богатейший сад и славу местного Мичурина. Зимой, когда с деревьями не было возни, он занимался живописью. Картин у него оказалось целых три: смотревшийся очень лакомо в те голодные годы «Натюрморт с яичницей-глазуньей, вид сверху», затем «Пейзаж с рыбаками» и «Ленин на охоте». Рыбаки сидели на лодке метрах в пятидесяти от берега, но у них весьма тщательно были выписаны и лица, и даже ногти на пальцах рук. На консервной банке с наживкою свободно читалось: «Килька в томатном соусе». Вполне заметны были крючки и лески. Выдернутый из речки соменок имел усы, глазки, жабры и веснушки на пузе - как если бы лежал перед нами на столе. Я предположил осторожно, что с такого расстояния мы вряд ли увидим леску и червя на крючке. Но мастер на это очень резонно поперечил: «Да засмеют, ведь, скажут - как это они тут без лески-то у тебя обходятся?!» Перед этой могучей логикой я был бессилен и мы перешли к картине «Ленин на охоте». Композиция изумляла необычностью: длинный холст в четверть высотою делился на три равных полоски - небо, лес и снег. На снегу слева оловянным солдатиком в палец величиною торчал румяный дедушка Ленин, а на другом конце почти двухметровой ленты смотрела из снега махонькая, но уж больно зубастая лиса. Дедушкино ружье дымилось, словно огромная цигарка. «Отчего такая странная, длиннющая композиция?» - вопросил я очень легонько. «А это чтобы увеличить расстояние между лисой и охотником», - был ответ. «Да ведь можно было лису-то в перспективу загнать, на задний план, и как угодно далеко». «Да я уж думал. Никак не получается! Ежели зверь вдали, а охотник тут, на переднем плане, то его, Ленина-то, пришлось бы со спины рисовать... А допустимо ли его с заду-то?.. Я что-то не видал изображений его таких... Ну, и наоборот тоже: он вдали, а зверек вблизи. Выходит, лисица важнее Ленина?..» Возразить тут мне было нечего и композицию я одобрил. Ярко раскрашенный чертеж глазуньи на исполинской, едва не на слоновьей сковороде, вид сверху, я тоже, конечно, похвалил - и вскоре сидел и ел эту яичницу в натуральном виде. Хозяин принес вишневку, и мы отлично поговорили. Я обратил внимание на акварельный рисунок за стеклом книжного шкафа, изображавший два больших яблока, целое и разрезанное. Акварель была неописуемо хороша, и мне как-то не поверилось, что яблоки написаны тем же автором. «Да это так, баловство, - небрежно отмахнулся хозяин. - У меня их много! В журнал по садоводству статьи пописываю, а для наглядности рисунки нужны. Вот и насобачился постепенно...» Я исподволь подошел к тому, что всякий из нас силен лишь в чем-то одном: кто в станковой живописи, а кто и в журнальной графике. Намекнул, что мог бы поспособствовать устройству выставки этих своеобразных акварелей, но автор с упреком заявил - это, мол, будет несерьезно и как-то даже несколько для нашего времени зазорно. Вот если бы «Ленин на охоте» на хорошую выставку попал... Да вот беда, нету справки у меня из ЦК!.. Разубеждать я его не стал, а уходя, выцыганил-таки несколько акварелей для себя. Они и сейчас в мастерской у меня висят.
Через несколько лет он отыскал меня в училище и сообщил, что изготовил «живую сцену». Попросил создать общественный художественный совет для ее приемки - на тот предмет, что она «годится и отвечает». Мы договорились о времени и он явился с лакированным ящиком немалой величины. Я созвал друзей из числа преподавателей, видом повнушительнее, и мы уселись перед изделием. Дядя вынул ключ из кармана галифе и отпер ящик. Громко зазвучал гимн, крышка поднялась, образовав крепостные стены, и воздвигся фанерный Кремль - со всеми зданиями, кроме нынешнего Дворца съездов. Золотом полыхнула надпись: «Автопрогулка Ленина с Крупской по Кремлю». Бибикнул бойко автомобиль с жука-навозника большиною и такой же блестящий. Фигурки великого вождя, его жены и шофера были не больше мух, но смотрелись в открытой кабине вполне отчетливо. На мужчинах ловко сидели кепки, на даме белела шляпа. «Под Кремлем бегает магнитик, - пояснил автор, - и если мы его остановим, автомобильчик остановится тоже». Он ткнул пальцем куда-то, да, видимо, попал не туда: машинка, вовсе освободившись от магнита, врезалась в угол Грановитой палаты. Фигурки выпали, защелкали по фанерным крышам и мы долго искали Крупскую.
«Сцена живая нумер два!» - объявил затем мастер. Гимн усилился, воссияла табличка «Ленин на охоте», откинулась боковина ящика и обнажилась большая ниша - словно бы подпол под Кремлем. На переднем плане синели морозные, из чего-то сделанные сугробы, далее рос чуть ли не настоящий лес, и только небо было совсем поддельное, нарисованное. Слева на миниатюрном, но натуральном пне возвышался ученой мышкой макетик родного Ильича. Бородка, прищур, румянец во всю щеку, малахайчик из черного каракуля. Великоватое пальтецо почти закрывало валенки. Ручки в варьгах ласково согревали двуствольное ружье, вполне всамделишное. «Картина первая! Куропатки!» - возгласил торжественно дядя. Я извинился перед ним и для вящего интереса запустил в зал мальчишек-первокурсников, давно собравшихся у дверей. Они сразу же от игрушки обалдели и аж оторваться не могли: времена скучные стояли, телевизоров тогда еще не было почти и порой даже чепуха возбуждала у людей любопытство. Первый ленинский выстрел произошел в жуткой тишине - и в сугроб с заснеженных крон дерев заныряли белые куропатки, ранее в ветвях незаметные. Одна, подстреленная, спланировала доброму Ленину под валенки. Снова загремел гимн. «Волки!» - крикнул любитель. Встряхнулось по-удалому пальтецо - и два сраженных дуплетом зверя смирно улеглись у пенька, рядышком с куропаткой. Ландшафт подернулся дымом. Следом за волками Ленин уложил лисицу и росомаху, и охота закончилась вместе с гимном. Маэстро запер ящик на ключ. Изгнав полубезумных от восторга мальчишек, мы засели сочинять решение худсовета. Сляпали в лучшем виде - по мысли автора, мол, фигура Ленина олицетворяет в этом произведении идею социализма и отбивает нападения Антанты (волки), Германии (росомаха) и Японии (лисица). А куропатки это суть белые Польша и Финляндия. Подписались, кто мог, народными и заслуженными членами, а директор поставил училищную печать. Сообразили легкое угощение, да и засунули автора в такси. По слухам, он времени не терял и наладился странствовать по школам, а там, ежели помнит кто, работали тогда, почитай, одни мужчины. И с нашей легкой руки автора везде и с уважением угощали. У детворы стал он живой легендой, похлеще самого Ленина. Ответственный за идеологию третий секретарь едва не изломал голову, выдумывая способ уничтожения этой смуты. Ему никак не хотелось, чтобы слух дошел до Москвы. Пусть даже вся страна знает, что вождь не отбивался от росомахи и не заваливал волков, а что с того? Поди докажи, первоисточники об этом молчат. Запрос в ЦК написать? Огласка, егерем в момент прозовут. Найти послушных художников-партийцев, да и забраковать куклу Вову на худсовете? Но тогда получается - народ в восторге, а часть художников -против! Не вынесший испытания славою любитель вдруг и сам засобирался в ЦК - показать Хрущеву свое изделие. И тут на него нашли наконец управу. Казуисты из «органов» заманили его на представление на зону к рецидивистам и эти урки кукольный механизм уворовали, якобы. Дело кончилось миром для всех сторон. Воров не нашли и не наказали, обком избегнул позора, а любителю подарили дефицитную тогда вещь - мопед.